1710 год. Пять верст от Гапсаля (городок в новоприсоединённой Эстляндской губернии).
Карета тяжело переваливалась на кочках, ухала и недовольно
поскрипывала. Узенькая тропинка в лесу была отнюдь не похожа на
приличную дорогу. Высокие корабельные сосны медленно-медленно
раскачивались, щекоча друг друга кронами. Встревоженная сова бесшумно
перелетела на дерево подальше - последнее время гости в этом лесу
появлялись не часто.
Один из двух пассажиров заметно изнывал от нетерпения. Был он
уже не молод, высок, жиденькие усики топорщились под вроде как
начинавшем проваливаться носом. Лицо всё время дёргалось в нервной
судороге. Треуголка то сжималась в руке, то занимала законное место на
круглой голове. Остзейские глаза на выкате часто моргали мясистыми
веками, отражая роящиеся пчелиным роем мысли в многоумной голове.
Тяжелая трость (на которую с опаской поглядывал второй пассажир)
постоянно постукивала по полу, а иногда через специальное окошечко
толкала в спину кучера, вдохновляя и направляя последнего.
Второй путник был внешне спокоен, примерно ровесник первому,
никуда не спешил и допивал третью бутылку мальвазеи, развалившись на
неудобном каретном диванчике. Долго молчал, глядя на спутника, потом
подал-таки голос.
- А ты, мин херц, никак дорогу знаешь. Эвон, третий раз Ивашку нашего
выбранил, налево мол, али направо. А кругом уже стемнело и лесные
тропы только. Поместье в стороне осталось, по огням видел. Что мы в этом
Гапсале ищем? И остановились не у барона, а в торгашовом домишке, не
по чину, развернуться негде.
- Молчи, Алексашка, не до бесед мне сейчас, - вот и весь ответ.
Совсем скоро велел остановиться, схватил одну из пустых бутылок,
которые колотились друг о друга на полу кареты, сунул в карман и грузно
выпрыгнул в грязь. Высокие ботфорты с непропорционально маленькими
ступнями загрузли до щиколоток, идти было трудно, но его нервного
человека не останавливало. Громко бросил через плечо:
- За мной не ходить. Спать буду.
Следовавшие позади трое всадников охраны послушно придержали
затопавших на месте копытами коней. Высокая пешая фигура ушла в ночь.
Большой серый валун, первобытный камень, до начала времён
передвинутый доисторическим ледниковым ходом, тускло отблёскивал в
лунном свете. Чем ближе человек подходил к похожему на гигантское
надгробие каменищу, тем больше менялся сам. Изменилась походка,
больше не было цаплеподобных задираний ног, в движениях появилась
невиданная доселе плавность, а лицо, если кто мог видеть в неверном
месячном сиянии, вовсе перестало нервически гримасничать. Весь облик
преобразился, ничего вычурного или комического не осталось. В осанке,
положении головы, во взоре остались только ум и внутреннее достоинство,
при свете дня и в дворцовом сиянии уже несколько десятилетий тщательно
маскируемые истеричным маскарадом.
Человек подошёл к камню, постоял, прислушался. Где-то ухала сова,
где-то неподалёку изредка похрапывали лошади. Втянул орлиным носом
воздух, улыбнулся сам себе. Потом повёл себя вовсе необычно. Присел
перед камнем, начал стирать мох. Очистил старую высеченную надпись:
"Sternberg", и год за ней, уже кроме первой единицы неразличимый.
Улыбнулся, потом вовсе выбрал место посуше и сел на землю,
облокотившись спиной на камень, достал коротенькую трубку-носогрейку,
кисет с табаком, огниво, кресало, трут, огарок свечи. Закурил. Задумчиво
смотрел на клубы дыма, видные вблизи неверного света. Затем достал из-
за пазухи сложенный исписанный лист, развернул его, прищурившись,
пробежал глазами немецкие строки. В слабом свете бросалось в глаза
обращение вверху этого письма - "Любимый отец!". Затянувшись
посильнее, свернул послание тугой трубочкой, засунул в прихваченную из
кареты бутылку и заткнул пробкой. Достал из-за голенища саамский нож,
сделал небольшой подкоп, благо размокший песок с прошлогодней хвоей
легко поддавались, и похоронил послание под древним валуном. Постоял,
потом будто бы погладил камень, как кого знакомого по плечу,
встрепенулся, дёрнул щекой, обтрусился как пёс и знакомым всей империи
скорым шагом зашагал обратно к карете. Там плюхнулся на сиденье, ткнул
тростью привыкшего кучера, чтоб обратно ехал, шальным взглядом
посмотрел на Меньшикова и тоном, не терпящим возражений, задиктовал.
- Камень впредь именовать Петровым, особо отмечая, что царь на нём
лично поспать изволил. В секретном формуляре отметить, чтоб на
подобном камне в срок от десяти от пятидесяти лет после моей кончины в
Санкт-Питерсбурге мне конный памятник соорудить и на нём надпись
"Primo Secunda" высечь. Второе - в журналии отметить, что царь лично
проинспектировал Гапсаль на предмет обустройства в оном военно-
морской базы, и идею сию отмёл, ввиду местной мелководности. Третье.
На доме, где мы остановиться изволили, памятную таблицу соорудить, что
сам Пётр Император останавливаться изволил, и выделить хозяину
пожизненную премию в эквиваленте стоимости пяти коней в год, детей
оного взять в столицу в обучение, самого хозяина впредь именовать
городским головою...
Меньшиков еле успевал корябать грифелем на всегда для такого
случая готовой доске, иронически ухмыляясь. Внезапно, когда совсем не
был к этому готов, тяжёлая трость обрушилась на плечо, и от боли он
выронил доску. Скрипнул зубами, чтоб не взвыть, бросил волчий
затравленный взгляд на Петра. Тот сжимал палку сильно, до белых
костяшек, дышал тяжело, и только правая щека ходила ходуном, глаза
пистолетными дулами смотрели на друга детства. Потом император
проговорил по-немецки:
- Ежели я сказал, друг мой, не ходить за мной, так или не ходи, или в
ночном лесу табачным духом впополам с мальвазеей в мою сторону не
дыши. Или забыл, что не только сам гашишинами тренирован?
Карета с охраною продолжили путь обратно и вскоре выехали из
леса. Впереди лежал залитый луной бывший шведский город Гапсаль, кое-
где мерцали огни, тёмным силуэтом нависали хранящие древние тайны
полуразрушенные башни старого замка. Где-то позади остался ещё на
несколько веков лежать большой валун, храня под своим телом послание.
Письмо, самолично написанное высоким человеком на нижне-
немецком языке:
Любимый отец!
Позволю себе минуту слабости и напишу тебе о страхах и
бесах. Много лет назад ты решил, что вопреки всему твой сын
станет императором, и все эти годы я выполняю твою волю.
Я жил в московской немецкой слободе с восьми лет, и как
только настоящий молодой царевич Пётр через месяц умер в
припадке, сразу занял его место. Братья Голицыны, которым ты
простил за это все их долги, провернули обмен весьма ловко.
Знаешь, как страшно было первый раз на люди выходить? От ужаса,
что обман раскроется, я дёргал лицом сильнее, чем должно, и чуть
не сомлел в тяжелых царских одёжках. Ничего, подлые рабы только
гнули спины. Потом много раз было мне искушение испортить всё.
Но гениальный в своей простоте план, написанный тобою между
двумя чашками кофею, всё равно оказывался сильнее.
Вспомни, сколько споров было у меня с дядей Францем, твоим
верным боевым товарищем. Действительно, мудрый Лефорт
заменил мне отца, помог завершить подобающее остзейскому
баронету воспитание, даже если волею судеб оный баронет играет
роль русского царевича. Твои верные слуги Тиммерман, Зоммер и
Брандт были весьма рады снова после долгой разлуки узреть меня.
Я попросил прислать мне младшего брата Алекса, с которым
мы росли в моём счастливом детстве здесь, в Гапсале. Дядя Франц
поскрипел, но придумал-таки историю про мальчика-торговца
пирожками. Теперь вся дикая страна трепещет при имени
Меньшикова.
Я создавал полноценные вооружённые полки. Казалось бы,
дикие московиты должны были бы почуять опасность от безумного
наследного принца со своей личной армией - они лишь называли их
потешными. Потом я лично рубил головы стрельцам - страна не
восстала.
Я издевался над их церковью - народу было всё равно. Я даже
ворвался в монастырь и убил монаха - народ безмолствовал. Я
вызывал к себе в Московию всё больше и больше милых и понятных
сердцу немцев, давал им русские имена, придумывал биографии -
Головин, Головнин, Ромодановский и прочие достойные мужи.
Я затеял бессмысленную для этих азиатов Северную войну,
брил бороды на немецкий манер, женился на Марте Крузе, дочке
твоей старой ключницы.
По-настоящему я отдохнул душею и телом, когда отправился в
Великое посольство, снова посетив прекрасные города Ригу,
Кёнигсберг и Бранденбург, Вену и Венецию. Имел честь быть
принятым императором Священной Римской империи германской
нации, а также лично в Ватикане был удостоен краткой аудиенции у
самого Папы. Что может быть выше этой чести для простого
немецкого баронета? Ведь мы, иезуиты, зачастую на людях
обязаны быть иноверцами - лютеранами или ортодоксами,
например. Это было уже слишком даже для дикарей-московитов,
однако я повелел записать, что визиты считать не совершёнными, а
только запланированными, и мне снова всё сошло с рук. Через
некоторое время я всё равно, как ты и хотел, объявлю себя
императором, чем признаю преемственность власти от
католического Рима.
Что мне ещё сделать, чтобы они начали меня свергать?
Забрать сына из Вены и сотворить над бедным Алексом суд?
Отец, я устал. Возможно, это моё собственноручное признание
московиты найдут и тогда я наконец-то повторю судьбу всех
самозванцев. Но о чём я говорю… Им будет лень наклониться и
достать из-под камня это послание, и боязно сплести простейший
заговор. Твой план верен. Я умру императором в своей столице.
И спроси там апостола Петра, понравился ли ему
новопостроенный мною в его честь город.
С сыновьим приветом,
Петер.
14.07.2017, Bari, Italy